Главная » Статьи » Психология и педагогика

Культура смеха в диалоге культур

Кондаков И. В. 
«Двуликий Янус». Культура смеха в диалоге культур 
(в контексте принципа диалогизма 
в концепции культуры М. Бахтина) 

Идея диалога культур или, точнее, обоснование принципа диалогизма в 
отношениях между культурами — одна из самых глубоких, самых заветных и 
самых продуктивных идей М. М. Бахтина, получивших свое выражение и 
развитие в целом ряде его выдающихся работ, вошедших по праву в золотой 
фонд отечественной и мировой культуры. 
Но особое место в развитии идеи диалога культур как процесса  
развивающегося исподволь разрушения культуры официозной, претендующей на  
серьезную однозначность и идеологическую диктатуру, принадлежит работе 
Бахтина «Творчество Франсуа Рабле и народная культура Средневековья и 
Ренессанса» [3. С. 15], защищенной им в 1946 г. в качестве диссертации под 
названием «Рабле в истории реализма». Ставя во главу угла народную смехо- 
вую культуру, во всем противостоящую культуре официальной —  
мрачно-серьезной, монументально-возвышенной и социально регламентированной, 
— Бахтин подчеркивал исключительный радикализм, свободу и  
беспощадную трезвость народной культуры смеха [2. С. 80]. Внешне неофициальная 
народная культура отрицает главнейшие атрибуты официальной  
средневековой культуры (равно как и любой иной, подобной ей в этих ее  
проявлениях): внешнюю цензуру, внешние репрессии, костер и т. д. [2. С. 104—105]. 
Наиболее важно, по Бахтину, внутреннее раскрепощение народа и  
личности: смех освобождает «прежде всего от большого внутреннего цензора, от 
тысячелетиями воспитанного в человеке страха перед священным, перед  
авторитарным запретом, перед прошлым, перед властью» [2. С. 105].  
Официальная серьезность в культуре и идеологии во все времена «была изнутри  
проникнута элементами страха, слабости, смирения, резиньяции, лжи,  
лицемерия или, напротив, — элементами насилия, устрашения, угроз, запретов. В 
устах власти серьезность устрашала, требовала и запрещала; в устах ее  
подчиненных — трепетала, смирялась, восхваляла, славословила» [3. С. 105]. Но 
официальной серьезности в культуре и идеологии органично противостояло 
в народном мировоззрении как залог нравственного здоровья народа, его  
исторической несгибаемости, потенциальной силы, грядущего духовного  
возрождения и бессмертия — смеховое начало народной культуры. 
Таким образом, первая необходимость диалога между культурами возникает 
в случае резкого расхождения между официальной и неофициальной культурой 
народа, по существу, при раздвоении общественной жизни, и подобное  
раздвоение если не всегда свидетельствует о господстве двуличия, ставшего  
необъявленной формой общественного бытия, о разъедании сознания народа ложью, 
лицемерием и обманам, то почти всегда говорит о наличии двух  
ценностно-смысловых контекстов бытия, двух систем норм — серьезной и смеховой. В 
одной из них чинопочитание и славословие властей уживались со страхом и 
смирением перед ними, в другой осмеянию подвергались «все узловые мысли, 
образы и символы официальных культур», превращаясь в «момент  
побежденного смехом страха» [2. С. 428]. Возникающий в этом смысловом раздвоении 
жизни диалог официальной и неофициальной культур выражается в  
преобладании амбивалентных образов и оценок, сочетающих хвалу и брань и  
выражающих господство и обреченность власти, ее возвышение и упадок,  
показывающих положение народа — одновременно бедственное и торжествующее,  
раскрывающих его оптимизм и терпение, наивность и вековую мудрость. 
В диалоге официальной и неофициальной культур рано или поздно  
проступает логика исторического «прохождения», веселого умирания прошло- го, его радостного преодоления в становящемся будущем — как движение 
протеста против господства официальной культуры с ее серьезным,  
неповоротливым монументализмом, не способным взглянуть на себя иначе как  
апологетически и умиленно-восхищенно. Вступление народно-смеховой культуры в 
хотя бы даже эпизодические диалогические отношения с официальной  
культурой порождает особый эффект. М. Бахтин говорил о том, что элементы  
вульгарно-площадного языка народной культуры «носят заражающий характер: при 
определенной организации контекста они распространяют свое влияние на 
другие слова, воздействуют на характер всей речи» [2. С. 499], а затем и всей  
культуры. В результате целое культуры, в которой интегрируются слои культуры 
официальной и народно-смеховой, насквозь высвечивается именно  
амбивалентными отношениями, характерными для народной культуры, и  
однозначная «важность», самодовлеющая серьезность любого официоза представляется 
в контексте всей культуры невсамделишной, маскарадной, надувной. Здесь 
оказывается достаточно даже отдельных вкраплений смеховой культуры в  
культуру официальную, чтобы дезинтегрировать последнюю как таковую. 
Диалогизм отношений между официальными и неофициальными  
культурами, исследованный М. Бахтиным на примере эпох Средневековья и  
Возрождения, но на самом деле обладающий гораздо более универсальным  
характером, позволяет представить сосуществующие в одном времени культуры с 
различным социальным статусом (культуры государственной/официальной и 
культуры народной/неофициальной) как историческую последовательность, 
как динамику смены культурами друг друга. При этом культура официальная 
предстает — при всей своей помпезности и, казалось бы, «вечности» — в  
качестве старящейся, дряхлеющей и умирающей системы ценностей, норм,  
канонов, принципов и т. п., в качестве эпохи, уходящей с исторической сцены, в 
качестве совокупности образов и смыслов деятельности, уже принадлежащих 
прошлому, хотя еще и существующих в настоящем. «Все акты драмы мировой 
истории, — писал М. Бахтин, — проходили перед смеющимся народным  
хором. Не слыша этого хора, нельзя понять и драмы в целом» [2. С. 517].  
Народная смеховая культура, утверждал ученый, «всегда существовала и... никогда 
не сливалась с официальной культурой...». «В освещении прошлых эпох мы 
слишком часто принуждены «верить на слово каждой эпохе», то есть верить ее 
официальным — в большей или меньшей степени — идеологам, потому что 
мы не слышим голоса самого народа, не умеем найти и расшифровать его  
чистого и беспримесного выражения...» [2. С. 517]. 
Для истории отечественной культуры (прежде всего русской) характерна 
взаимная «неуслышанность» официальной идеологии и идеологии  
оппозиционной, альтернативной, противоборствующей официозу. Причины этого 
обстоятельства лежат и в идеологическом монополизме государства, и в  
превалировании политико-идеологических запретов над идеологической  
терпимостью, цензуры над гласностью, что в конечном счете привело к  
противоестественному сосуществованию непроницаемых по отношению друг к 
другу идеологических плоскостей (легальной и нелегальной печати), лишь 
очень кратковременные периоды во взаимоотношениях этих двух сфер  
идеологии в истории дореволюционной России и в советской истории могут быть 
отмечены признаками диалогизма, почти всегда очень робкого и как бы  
заранее не уверенного в праве своего осуществления и даже существования. 
Западноевропейская традиция Нового времени, как ее определяет 
М. М. Бахтин, называя в качестве особенно характерного примера  
французскую культуру, характеризуется прежде всего «длительным сложным  
процессом выталкивания чужого священного слова и вообще священного и  
авторитарного слова с его непререкаемостью, безусловностью,  
безоговорочностью» [3. С. 356]. Применительно к России о подобном «многовековом 
процессе выталкивания чужого священного слова» [3. С. 356] говорить,  
конечно, не приходится. Лишь в эпоху петровских реформ с характерной для 
нее секуляризацией культуры, включая реабилитацию смехового начала в 
культуре и жизни и принцип состязательности в отношении культур,  
различно укорененных в истории [11], Россию можно считать по-настоящему при- 
частной подобному процессу «выталкивания» авторитарности и  
«священности» прежде незыблемой идеологии. 
На протяжении же всего остального исторического времени развития  
нашего государства и его культуры (за исключением кратковременного  
периода Серебряного века, времени, сформировавшего М. Бахтина как  
мыслителя) преобладало «слово с освященными, неприступными границами и 
по-своему инертное слово с ограниченными возможностями контактов и  
сочетаний. Слово, тормозящее и замораживающее мысль. Слово, требующее 
благоговейного повторения, а не дальнейшего развития, исправлений и  
дополнений... Это слово было рассеяно повсюду, ограничивая, направляя и 
тормозя мысль и живой опыт» [4. С. 356]. 
Характеристика, данная Бахтиным авторитарному, «священному» слову 
(в том числе и преломленной в слове идеологии), самым непосредственным 
образом относится не только к церковной идеологии эпохи феодализма,  
нетерпимой к любым «ересям» и вольномыслию, или, скажем, к концепции 
православия, самодержавия и народности в ее уваровском или, скажем, бул- 
гаринском вариантах, но и ко всей тоталитарной идеологии — как в ее  
каноническом, так и в подновленном виде. Для Бахтина, осмыслявшего  
культурные процессы в масштабах «большого времени», была самоочевидной  
преемственность авторитарного и священного слова в России на протяжении 
многих веков и разных культурных парадигм. 
Абсолютный монологизм культуры и освященной ею идеологии  
усугубляется каждый раз не только отсутствием какого-либо контрастирующего 
контекста, каких-либо противостоящих и противоборствующих голосов,  
полемических, соотнесенных с магистральными тенденциями в данной  
культуре, но и тем, что такая монологичная культура оказывается однотонной и 
однозначно серьезной (самодовлеюще-помпезной). Глубокий  
исследователь народной смеховой культуры, М. М. Бахтин хорошо понимал  
«недопустимость однотонности (серьезной)» и роль «культуры многотонности» в  
развитии общества, социально- и культурно-исторического процесса [3. С. 357]. 
«Односторонне серьезны только догматические и авторитарные культуры, — 
писал он в своих записях 1970—1971 гг. — Насилие не знает смеха. Анализ  
серьезного лица (страх или угроза)... Переход патетики в нелепость.  
Интонация анонимной угрозы в тоне диктора, передающего важные сообщения.  
Серьезность нагромождает безысходные ситуации...» [3. С. 357—358]. 
Приглушенность, даже задавленность и запрещенность смехового начала 
в культуре монологического, авторитарного типа — это, быть может, самое 
трагическое обстоятельство национальной истории России, подрывающее 
связь с народной жизнью, народным мировосприятием, с демократическими 
процессами и настроениями. Бахтин перечисляет различные тоны, способные 
противостоять непроницаемо-серьезной однотонности авторитарной  
культуры: «ирония как форма молчания. Ирония (и смех) как преодоление  
ситуации, возвышение над ней» [3. С. 357]; пародирование «сфер серьезного тона» 
[3. С. 357], наравне с другими формами «чужого слова» (стилизация, полемика 
и т. п.) выступающее как один из способов «выталкивания его (авторитарного 
слова. — И. К.) из речевой жизни» [3. С. 356] и целого культуры-монолога. 
Смеховая альтернатива серьезному тону разрушает заданную  
монологичность авторитарной культуры не в меньшей мере, нежели противостоящее 
«священному», авторитарному слову демократическое многоголосие,  
всерьез оспаривающее правомерность и сущностную правоту  
централизованного диктата. Не случайно Бахтин постоянно подчеркивает «социальный, 
хоровой характер смеха, его стремление к всенародности и всемирности. 
Смех размыкает любую сосредоточенную замкнутость политического и  
религиозного культа, административные тайны, кулуарные интриги и слухи, 
социальную кастовость, политическую и национальную замкнутость,  
различные запреты и однозначные указания. «Двери смеха открыты для всех и 
каждого», «смех только объединяет, он не может разделять». Все подлинно 
великое должно включать в себя смеховой элемент. В противном случае оно 
становится грозным, страшным или ходульным; во всяком случае, ограни- 
ченным. Смех поднимает шлагбаум, делает путь свободным» [3. С. 358]. 
Смех, по Бахтину, сопричастен свободе, равенству, праздничной атмосфере. 
Смех стихиен, спонтанен: «нельзя насаждать смех, празднества. Праздник 
всегда изначален или безначален» [4. С. 358]. 
Культура, «допускающая» в себя как свою органическую и неотъемлемую 
часть смеховое начало, становится уже тем самым более демократичной,  
терпимой, плюралистичной. Сама конфликтность идеологических споров,  
дискуссий, борьбы внутри общества в силу тех или иных исторических факторов 
дезинтегрированного, разбитого на противостоящие друг другу социальные 
классы, группы, политические платформы, идейные течения, если не  
«снимается», то сглаживается, затушевывается, смягчается. Главное — возникает 
многоголосое культурное целое, в контексте которого каждый голос, пусть и 
вполне монологичный сам по себе, даже авторитарный, звучит в ансамбле с 
другими и, как правило, вступает, даже против собственной воли, в  
диалогические отношения с другими голосами, исполненными не столько согласия 
или несогласия, сколько снижающего пафоса, граничащего с осмеянием, 
пародированием» выпучиванием, гротескным выворачиванием наизнанку 
привычного, однозначно-серьезного и т. п. «В многотонной культуре и  
серьезные тона звучат по-другому: на них падают рефлексы смеховых тонов, они 
утрачивают свою исключительность и единственность, они дополняются 
смеховым аспектом» [3. С. 358]. 
Неудивительно, что в условиях абсолютного господства авторитарного 
слова (идеологии), политического тоталитаризма наиболее неприемлемыми 
компонентами художественной культуры оказывались явления, связанные 
со смеховой культурой в различных ее формах, включая сатирические,  
гротескные, фантастические и др. Представители этого типа творчества и их  
произведения предавались забвению, а нередко и уничтожались духовно,  
морально, политически, а затем и физически. М. Булгаков, А. Платонов, М.  
Зощенко, И. Бабель, Е. Замятин, Н. Эрдман, М. Кольцов, В. Маяковский, 
И. Ильф и Е. Петров, даже Д. Бедный — творческие и личные судьбы этих и 
других художников, причастных смеховому аспекту советской культуры 
20—40-х гг., драматичны и прямо трагичны. Подобные примеры известны и в 
области музыки — И. Стравинский, С. Прокофьев, Д. Шостакович; театра — 
Вс. Мейерхольд, А. Таиров, Ю. Любимов и т. д. В годы застоя смеховое  
начало в культуре сохранялось почти исключительно благодаря усилиям А. Рай- 
кина. Положение же других творцов этого плана было очень неустойчивым, 
а нередко практически нелегальным (вспомним творчество и судьбы 
М. Жванецкого, Ф. Искандера, Вен. Ерофеева, В. Войновича, В. Аксенова, 
А. Гладилина, В. Высоцкого, А. Галича, Ю. Кима и др.). 
Единогласие означает существование лишь одного голоса,  
утверждающегося в контексте полного молчания («народ безмолвствует») или хорового 
эха этого одного голоса, который проще и нагляднее всего представить  
персонифицированным в одном авторитетном лице (монарха, диктатора, вождя). 
Именно это лицо может отныне по праву сильного и единственного  
воплощать в себе и своем «авторитетном слове» мнение «большинства» (всего  
народа), выступать «от имени» всей партии, народа, государства, даже  
прогрессивного человечества, быть материализованным «символом правоты». Все 
же остальное, включая молчание и отсутствие мысли, может быть объявлено 
«чужим словом», в принципе не совместимым со «своим», непререкаемо  
авторитетным словом, а потому объявленным «вне закона». 
Проблема взаимоотношений между «своим» и «чужим» словом является 
центральной в бахтинской теории диалога, своего рода пробным камнем  
самого принципа диалогизма (в отношении голосов, смыслов, языков, культур, 
эпох, этносов и т. д.). Эта проблема мыслится Бахтиным как всеобъемлющая, 
поистине глобальная и исторически масштабная. «Это, — пишет он, —  
распадение для каждого человека всего выраженного в слове на маленькие мирки 
своих слов — первичный факт человеческого сознания и человеческой  
жизни... Сложные взаимоотношения с чужим словом во всех сферах культуры и 
деятельности наполняют всю жизнь человека» [3. С. 367], а если брать шире — 
жизнь целого народа, нации, страны (здесь под «словом» мыслится даже не 
просто ценностно-смысловое развернутое высказывание личности или 
смысловая позиция в мире, но идеологема, идеология) [1. С. 146—148]. 
Однако подобное овеществление слова (в научном исследовании особого 
рода, в повседневном «стертом» употреблении, а также в предельно  
формализованном организационно-управленческом,  
бюрократически-канцелярском общении) вовсе не является пределом его очуждения (и отчуждения). 
Бахтин любил повторять, что любой «говорящий человек» «всегда в той или 
иной степени идеолог, а его слова всегда идеологема» [2. С. 146]; далее — каждое 
действие «говорящего человека» «всегда идеологически освещено, всегда  
сопряжено со словом, хотя бы только возможным, с идеологическим мотивом, 
осуществляет определенную идеологическую позицию» [1. С. 146—147]. При 
этом действие, поступок носителя слова «необходимы как для раскрытия, так и 
для испытания его идеологической позиции, его слова». Своеобразие  
поведения идеолога, автора определенного слова заключается в том, что «он не только 
действует, но и говорит, и что действие его не общезначимо и не бесспорно и  
совершается не в общезначимом и бесспорном эпическом мире. Поэтому такое 
действие всегда нуждается в идеологической оговорке, за ним всегда  
определенная идеологическая позиция, не единственно возможная и потому  
оспоримая» [ 1. С. 147]. Но в авторитарном мире, не допускающем возможности споров 
и вариативных возможностей — поведения, идеологической позиции и  
высказываемого слова, невозможно появление свободного и независимого идеолога, 
«говорящего от себя и свое человека». 
В мире, где нужны ответственные поступки, осмысленные, а не  
автоматические действия, где нужны творческие личности, должны существовать и 
действовать авторы «идеологически полновесного слова (в большинстве  
случаев актуального и действенного)» [ 1. С. 146]. И это слово должно облекаться в 
соответствующее действие, дело, которое станет действительно раскрывать 
идеологическую позицию деятеля, а затем и практически испытывать ее на 
выполнимость, результативность, эффективность и т. д. 
Для авторитарного и тоталитарного общества множественность  
идеологических позиций, проектов и программ равнозначна распаду, разрушению  
незыблемой целостности мира. Отказываясь от «чужого» в форме отбрасывания 
или игнорирования всего «инакового» по сравнению с заданной  
монологически-идеологической позицией, а также в форме адаптации всего «чужого»,  
бесследного растворения его в исконно «своем», авторитарном, культура идет,  
более или менее последовательно и неуклонно, к застою, распаду, гибели.  
Напротив, выявление определенных, существенно различных идеологических 
позиций, их поляризация и дальнейшее стремление понять и усвоить (освоить) 
изначально «чужое», установить встречу я диалог «своих» и «чужих» смыслов, 
ценностей и голосов обеспечит единственно возможный путь  
культурно-исторического развития — и прогрессивного, и регрессивного, но не остановки. 
Обе крайнее позиции, при всей их существенной противоположности и 
даже внеположенности друг другу, не могут быть абсолютно статуарными, 
неподвижными, косными и закрытыми по отношению друг к другу. Иначе 
это вовсе не диалог, а два несоединимых, не пересекающихся между собой 
монолога, отнюдь не способствующих развитию и обновлению ни себя, ни 
своего оппонента. «Понимающий, — писал Бахтин, — не должен исключать 
возможности изменения или даже отказа от своих уже готовых точек зрения 
и позиций. В акте понимания происходит борьба, в результате которой  
происходит взаимное изменение и обогащение» [3. С. 366]. 
«Активное согласие-несогласие, если оно не предрешено, догматически 
стимулирует и углубляет понимание, делает чужое слово более упругим и са- 
мостным, не допускает взаимного растворения и смешения» [3. С. 366].  
Сказанное относится к любым видам диалога между «своим» и «чужим», между 
прошлым и настоящим, между различными классами, социальными  
группами, между различными национальными культурами и этносами, между  
различными в ценностно-смысловом отношении частями (сегментами) одной 
культуры. 

Как это ни покажется странно, даже авторитарное слово, возведенное 
общественным культом в ранг священного, внутренне нуждается в «чужом» 
слове, в споре с ним, в опровержении его, в борьбе и т. д. 
Собственно поляризация различных ценностно-смысловых и  
идеологических тенденций в культуре и есть главный способ саморазвития культуры 
через обострение противоречий и их разрешение, снятие; через постановку 
насущных проблем общественного (и культурно-исторического в том числе) 
развития и решение этих проблем; через сменяющие друг друга  
дифференциацию и интеграцию мировоззренческих и стилевых «линий» всего  
культурно-исторического процесса. 
Впрочем, в иных условиях, кроме как в ряду  
однолинейно-монологического развития, и невозможно безграничное господство политической  
мифологии со всей характерной для нее, с одной стороны, непоколебимостью 
коллективного бессознательного, склоняющегося перед величием  
предстоящих ей социальных институтов — культа вождя и нации, апологии  
государственности, завораживающей ритуалистики, помпезной символики, шествий 
и богослужений и т. п., а с другой — психологией «безличности»,  
безответственности, всеобщей растворенности в массе «безотчетно-своего», единомо- 
нологичного, которому перманентно противостоит  
потусторонне-мистический образ «чужого», врага, борьба с которым как бы и составляет главную 
сущность всего «безотчетно-своего». 
*** 
Проблема взаимопонимания и диалога культур с необходимостью  
выводит исследователя, наблюдателя да и вообще любого субъекта культуры к  
вопросу о соотношении языков культур, возможности их диалогического  
сопоставления «в чистом виде», их перевода и систематизации. Ведь за каждым 
языком (понимаемым во всевозможных значениях), встает, по Бахтину, 
определенная ценностно-смысловая система, отдельный пласт семантики, 
целый духовный мир. Так или иначе, за диалогом языков, как и за диалогом 
культур, стоят идеологические (в широком смысле) отношения. 
Языки в их возможном многообразии Бахтин понимал действительно 
широко. В основе языков разноречия у него лежат «совершенно разные 
принципы выделения и образования» (функциональный,  
содержательно-тематический, социально-диалектологический, национально-этнический и 
т. д.). «Поэтому языки не исключают друг друга и многообразно  
пересекаются (украинский язык, язык эпической поэмы, язык раннего символизма, 
язык студента, язык мелкого интеллигента и т. п.)». Однако столь резкий 
«разброс» разноязычия не исключает существования единой плоскости  
сопоставления всех возможных языков и «языков»: «Все языки разноречия,  
какой бы принцип ни лежал в основе их обособления, являются  
специфическими точками зрения на мир, формами его словесного осмысления,  
особыми предметно-смысловыми и ценностными кругозорами... Как таковые они 
встречаются и сосуществуют в сознании людей...» [1. С. 104]. 
Но языки не только могут быть соотнесены друг с другом диалогически, 
но и должны соотноситься. «Ведь объективировать свой собственный язык, 
его внутреннюю форму, его миросозерцательное своеобразие, его  
специфически языковой смысл можно только в свете другого, чужого языка...» [1. 
С. 427]. В условиях замкнутого одноязычия и господства прямого слова  
преобладает и однозначный, прямой предметный замысел, осуществляемый 
монопольным словом, языком. 
Если же мы стремимся добиться «превращения языка из абсолютной  
догмы, каким он является в пределах замкнутости и глухого одноязычия, в  
рабочую гипотезу постижения и выражения реальности», то следует понимать, 
что «такое превращение во всей его принципиальности и полноте может  
совершиться лишь при определенном условии, именно — при условии  
существенного многоязычия .Только многоязычие полностью освобождает сознание 
от власти своего языка и языкового мифа». В преодолении  
культурно-языкового монологизма и развитии идейно-образного, стилевого и мировоззренче-
ского плюрализма — залог развития творческих потенций каждой данной  
культуры, каждого сознания. «Творящее сознание стоит как бы на меже языков 
и стилей». В результате в культуре рождается и утверждает себя «пародий- 
но-травестирующее сознание», направленное «и на предмет, и на чужое,  
пародируемое слово об этом предмете, слово, которое само становится при 
этом образом» [1.С. 426]. Реальность, ее монологическое самосознание,  
порождающее серьезную, монументально-однозначную культуру и травестий- 
но-пародийное сознание, охватывающее как реальность, так и прямое слово о 
ней, а вместе с тем творящее карнавальную, смеховую культуру, составляют 
своего рода триаду, лежащую в основании всякого полифонического,  
многоголосого целого, всякого идейно-образного плюрализма. 
Дистанция, складывавшаяся «между языком и реальностью» и  
разрушавшая «власть мифа над языком», тем самым размыкала сознание, освобождая 
его от «власти прямого слова». Далее она подрывала, по Бахтину, все властные 
структуры и связи, господствующие в обществе и его культуре, и  
высвобождала творческие силы культуры, необходимые для порождения новых идей и 
форм, концепций и стилей, текстов и контекстов [1. С. 425]. Достигаемая  
таким образом творческая свобода как самодовлеющая ценность культуры,  
доказывает М. Бахтин, неодолима никакими репрессивными мерами государства, 
тиранической власти, цензуры; она не приводима к какому-либо одному  
«знаменателю», не подлежит унификации и нивелированию. Образующееся в  
культуре противоречивое целое при всей своей гетерогенности едино. Бахтину 
оно рисуется подобием некоего «огромного романа» — «многожанровым, 
многостильным, беспощадно-критическим, трезво-насмешливым,  
отражающим всю полноту разноречия и разноголосицы данной культуры, народа и 
эпохи. В этом большом романе — зеркале становящегося разноречия — всякое 
прямое слово, в особенности слово господствующее, отражено как в той или 
иной степени ограниченное, характерно-типическое, стареющее,  
умирающее, созревшее для смены и обновления» [1. С. 425]. 
Почему же то и дело в истории утрачивается, хотя бы и временно, полнота 
многоголосого, многоязычного контекста, в котором только и могут  
полноценно звучать каждая отдельно взятая культура, каждый язык, каждое  
сознание? Одной из первопричин подобного разрушительного «сжатия»  
многоголосия в «единогласие» является «как бы внезапное расширение  
возможностей субъектного мира» — будь то мир целой нации, класса, социальной 
группы или отдельной личности. При этом субъект этого мира «попадает 
словно в разреженное пространство». «Тогда он испытывает своего рода 
эйфорию или головокружение от свалившихся ему «в руки» даров, от новой, 
непривычной и негаданной меры свободы» [4. С. 116]. 
«При отсутствии или относительной слабости объективных  
диалектически-гармонических отношений и отвечающей им утонченно-духовной  
культуры междусубъективности, при недостатке воспитанности человек теряет в 
такой атмосфере былое равновесие от всякого резкого расширения  
«степеней» внутренней свободы, от неподготовленного пробуждения в нем или 
внезапного получения новых даров — сущностных сил» [4. С. 116]. 
То же происходит не только с отдельной личностью, рано или поздно  
становящейся окруженной культом, но и с государством, нацией или классом, 
когда проявляется неспособность гармонизировать с самостоятельностью 
других и удержать на уровне полифонического диалога, глубинной встречи, 
междусубектной взаимности человеческих сущностей и ценностей» [4. 
С. 116]. Подобные кризисы закономерны в становлении как отдельного  
сознания, одной личности, так и сознания общественного (нации,  
государства, народа и пр.). Такие кризисы неизбежно возникают «при любой  
неравномерности восхождения на духовном пути: чем ускореннее оно, тем сильнее 
риск впадения в эйфорию, толкающую к монологизации» [4. С. 117]. 
*** 
Впрочем, М. Бахтин не верит в долгосрочность и стабильность  
«упорядочивающих», объединяющих, централизующих процессов в истории социаль- 
86 
ной или культурной. Ведь наряду с «централизующими тенденциями языка» 
— «особенно в народных низах, процветало пародийно-травестирующее  
творчество, сохранившее память древней языковой борьбы и питаемое постоянно 
происходящими процессами языкового расслоения и дифференциации». В 
этой плодотворной среде и рождаются явления, подобные роману, которые «в 
своей стилистической структуре отображают борьбу централизующих  
(объединяющих) и децентрализующих (расслаивающих язык) тенденций».  
Подобные явления ощущают себя «на границе готового и господствующего  
литературного языка и внелитературных языков разноречия», а потому либо служат 
«централизующим тенденциям нового, слагающегося языка (понимаемого у 
Бахтина в широком, во многом метафорическом смысле), либо борются за  
обновление устаревшего литературного языка за счет тех пластов... которые 
оставались (в той или иной степени) вне централизующего и  
унифицирующего воздействия художественно-идеологической нормы» [4. С. 431—432]. 
В переходные эпохи, когда борьба между центром и периферией, моноло- 
гизмом и разноречием, нормой и разрушением нормативности особенно  
обостряется, самосознание культуры (например, романное сознание Нового  
времени), «ощущая себя на рубеже литературного и внелитературного разноречия, 
вместе с этим ощущает себя и на рубеже времени: оно исключительно остро 
ощущает время в языке, его смену, устарение и обновление языка, прошлое и 
будущее в языке». В то же время эти процессы «неотделимы от социальной и 
идеологической борьбы, от процессов становления и обновления общества и 
народа» [1.С. 432]. Подобно двуликому Янусу, любая культура основана на  
нескончаемом диалоге монологизма с полифонизмом, серьезного начала со смеховым, 
господствующим языком культуры и маргинально-стихийным разноречием. 
Если в систему серьезно-однозначной, монологической, официальной  
культуры включается фрагмент народно-карнавальной или творчески карнавали- 
зованной культуры — побеждает последняя, поскольку диалог культур,  
исходящий из глубин «гротескно-смехового, травестийно-пародирующего мира, с  
необходимостью разлагает целое господствующей культуры. Если же в систему 
полифонической, карнавальной, смеховой культуры попадает хотя бы часть 
культуры официальной — участь последней оказывается предрешена: она  
будет диалогизирована, снижена, осмеяна, спародирована, она станет  
предметом освоения карнавальной культуры и растворится в ней как ее составная 
часть, как один из голосов полифонического целого. Собственно поэтому, 
убежден М. Бахтин, плюрализм и полифонизм в истории человечества и его 
культуры вечны и непобедимы — как смеховая стихия, как живое разноречие 
народа, как множественность мировоззрений и художественно-образных  
миров, а периоды торжества монологизма, единомыслия и единогласия —  
временны, преходящи, условны, какими бы серьезно-зловещими и  
незыблемыми в своем постоянстве и своей монолитности они ни казались. 
Литература 
1. Бахтин М. М. Вопросы литературы и эстетики. — М., 1975. 
2. Бахтин М. М. Творчество Франсуа Рабле и народная культура Средневековья и  
Ренессанса. — М., 1965. 
3. Бахтин М. М. Эстетика словесного творчества. — М., 1986. 
4. Батищев Г. С. Социальные связи человека в культуре // Культура, человек и  
картина мира. — М., 1987. 
5. Панченко А. М. Русская культура в канун петровских реформ. — Л., 1964. 
Категория: Психология и педагогика | (23.11.2012)
Просмотров: 1243 | Рейтинг: 0.0/0